Неточные совпадения
Переодевшись без торопливости (он никогда
не торопился
и не терял самообладания), Вронский
велел ехать к баракам. От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром,
и кипящие народом беседки. Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися огромными, отороченными синим
ушами вели на гипподром.
Сейчас же, еще за
ухой, Гагину подали шампанского,
и он
велел наливать в четыре стакана. Левин
не отказался от предлагаемого вина
и спросил другую бутылку. Он проголодался
и ел
и пил с большим удовольствием
и еще с большим удовольствием принимал участие в веселых
и простых разговорах собеседников. Гагин, понизив голос, рассказывал новый петербургский анекдот,
и анекдот, хотя неприличный
и глупый, был так смешон, что Левин расхохотался так громко, что на него оглянулись соседи.
Особенно красив он был, когда с гордостью
вел под руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье.
Не знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться
и потом фамильярно
и шутливо трясти его за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на
ухо приятную историю…
— Ты, сударыня, что, — крикнула бабушка сердито, — молода шутить над бабушкой! Я тебя
и за
ухо, да в лапти: нужды нет, что большая! Он от рук отбился, вышел из повиновения: с Маркушкой связался — последнее дело! Я на него рукой махнула, а ты еще погоди, я тебя уйму! А ты, Борис Павлыч, женись,
не женись — мне все равно, только отстань
и вздору
не мели. Я вот Тита Никоныча принимать
не велю…
Мы вышли из лавки,
и Ламберт меня поддерживал, слегка обнявши рукой. Вдруг я посмотрел на него
и увидел почти то же самое выражение его пристального, разглядывающего, страшно внимательного
и в высшей степени трезвого взгляда, как
и тогда, в то утро, когда я замерзал
и когда он
вел меня, точно так же обняв рукой, к извозчику
и вслушивался,
и ушами и глазами, в мой бессвязный лепет. У пьянеющих людей, но еще
не опьяневших совсем, бывают вдруг мгновения самого полного отрезвления.
— Милый! Молодец! Он кофейку выпьет.
Не подогреть ли? Да нет,
и теперь кипит. Кофе знатный, смердяковский. На кофе да на кулебяки Смердяков у меня артист, да на
уху еще, правда. Когда-нибудь на
уху приходи, заранее дай знать… Да постой, постой, ведь я тебе давеча совсем
велел сегодня же переселиться с тюфяком
и подушками? Тюфяк-то притащил? хе-хе-хе!..
И вот вдруг мне тогда в ту же секунду кто-то
и шепни на
ухо: «Да ведь завтра-то этакая, как приедешь с предложением руки,
и не выйдет к тебе, а
велит кучеру со двора тебя вытолкать.
Прошло после свадьбы
не больше месяца, как по городу разнеслась страшная
весть. Нагибин скоропостижно умер. Было это вскоре после обеда. Он поел какой-то
ухи из соленой рыбы
и умер. Когда кухарка вошла в комнату, он лежал на полу уже похолодевший. Догадкам
и предположениям
не было конца. Всего удивительнее было то, что после миллионера
не нашли никаких денег. Имущество было в полной сохранности, замки все целы, а кухарка показывала только одно, что хозяин ел за час до смерти
уху.
Жил у нас в уезде купчина, миллионщик, фабрику имел кумачную, большие дела
вел. Ну, хоть что хочешь, нет нам от него прибыли, да
и только! так держит
ухо востро, что на-поди. Разве только иногда чайком попотчует да бутылочку холодненького разопьет с нами — вот
и вся корысть. Думали мы, думали, как бы нам этого подлеца купчишку на дело натравить —
не идет, да
и все тут, даже зло взяло. А купец видит это, смеяться
не смеется, а так, равнодушествует, будто
не замечает.
— Без сомнения,
не ожидает, потому что рыба, которая раз в
ухе побывала, в реку уж возвратиться
не может. Следовательно, некому
и сообщить прочим рыбам, к каким последствиям их
ведет знакомство с человеком.
— Ан врешь! — кричит Скуратов, — это Микитка про меня набухвостил, да
и не про меня, а про Ваську, а меня уж так заодно приплели. Я москвич
и сыздетства на бродяжестве испытан. Меня, как дьячок еще грамоте учил, тянет, бывало, за
ухо: тверди «Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей
и так дальше…» А я
и твержу за ним: «
Повели меня в полицию по милости твоей
и так дальше…» Так вот я как с самого сызмалетства поступать начал.
—
Не пришла бы я сюда, кабы
не ты здесь, — зачем они мне? Да дедушка захворал, провозилась я с ним,
не работала, денег нету у меня… А сын, Михайла, Сашу прогнал, поить-кормить надо его. Они обещали за тебя шесть рублей в год давать, вот я
и думаю —
не дадут ли хоть целковый? Ты ведь около полугода прожил уж… —
И шепчет на
ухо мне: — Они
велели пожурить тебя, поругать,
не слушаешься никого, говорят. Уж ты бы, голуба́ душа, пожил у них, потерпел годочка два, пока окрепнешь! Потерпи, а?
Из переулка, озабоченно
и недовольно похрюкивая, вышла свинья, остановилась,
поводя носом
и встряхивая
ушами, пятеро поросят окружили её
и, подпрыгивая, толкаясь, вопросительно подвизгивая, тыкали мордами в бока ей, покрытые комьями высохшей грязи, а она сердито мигала маленькими глазами, точно
не зная, куда идти по этой жаре, фыркала в пыль под ногами
и встряхивала щетиной. Две жёлтых бабочки, играя, мелькали над нею, гудел шмель.
Уместны ли в той игре, какую я
вел сам с собой, банальная осторожность? бесцельное самолюбие? даже — сомнение?
Не отказался ли я от входа в уже раскрытую дверь только потому, что слишком хорошо помнил большие
и маленькие лжи прошлого? Был полный звук, верный тон — я слышал его, но заткнул
уши, мнительно вспоминал прежние какофонии. Что, если мелодия была предложена истинным на сей раз оркестром?
Молодой человек все это время молчал, краснел, перебирал носовой платок
и собирался что-то сказать; у него шумело в
ушах от прилива крови; он даже
не вовсе отчетливо понимал слова генерала, но чувствовал, что вся его речь вместе делает ощущение, похожее на то, когда рукою
ведешь по моржовой коже против шерсти. По окончании воззвания он сказал...
Головинский
повел дело
не менее энергично
и, вооруженный широкой доверенностью Гордея Евстратыча, пролезал через десятки игольных
ушей уездной
и губернской администрации.
—
И, что ты, кормилец! Выше лба
уши не растут. Что
велишь, то
и буду делать.
Одиссей, герой поэмы Гомера «Одиссея», залепил своим спутникам
уши воском, чтобы они
не услышали пения сирен, а себя
велел привязать к мачте
и, хотя слышал пение сирен, остался жив.] которых слушал привязанный к корабельной мачте Одиссей.
— Да,
не поведу, — возразил Лежнев, — хотя может быть, у меня
и большие
уши. Дело в том, что слова Рудина так
и остаются словами
и никогда
не станут поступком — а между тем эти самые слова могут смутить, погубить молодое сердце.
Полно
и крепко забилось в мятежной груди Истомина его русское сердце. Еще чутче становится он к давно минувшему.
Не только мысленное око его
не знает преград, его
ухо тоже слышит бог
весть когда
и где раздавшиеся звуки.
Зорко следя за дочерью
и Пётром, она убедилась, что молчаливый, коренастый парень
ведёт себя
не по возрасту серьёзно,
не старается притиснуть Наталью в тёмном углу, щекотать её
и шептать на
ухо зазорные слова, как это делают городские женихи.
— Наконец, преследуемый зверь утомится совершенно, выбьется из сил
и ляжет окончательно, или, вернее сказать, упадет, так что приближение охотника
и близкое хлопанье арапником его
не поднимают; тогда охотник, наскакав на свою добычу, проворно бросается с седла
и дубинкой убивает зверя; если же нужно взять его живьем, то хватает за
уши или за загривок, поближе к голове,
и, с помощию другого охотника, который немедленно подскакивает, надевает на волка или лису намордник, род уздечки из крепких бечевок; зверь взнуздывается, как лошадь, веревочкой, свитой пополам с конскими волосами; эта веревочка углубляется в самый зев, так что он
не может перекусить ее, да
и вообще кусаться
не может; уздечка крепко завязывается на шее, близ затылка,
и соскочить никак
не может; уздечка, разумеется, привязана к веревке, на которой
вести зверя или тащить куда угодно.
— А! — закричал тот
и потряс кулаком, — а! я брат… моего брата! Узы крови? а? А за брата, за двоюродного, выйти замуж можно? Можно? а?
Веди ее, ты! — обратился он к моему вотчиму. —
И помни: держать
ухо востро! За малейшее сообщение с нею — казни
не будет достойной…
Веди!
Зато сидевший возле него стряпчий, сухопарый человек с длинным лицом, узкими бакенбардами от
уха к носу, как их нашивали при Александре Первом, всей душой принимал участие в распоряжениях Мартына Петровича
и не спускал с него своих больших серьезных глаз: от очень усиленного внимания
и сочувствия он все двигал
и поводил губами,
не разжимая их, однако.
—
Вели… беги… постой… Я слышал в комнате Анны Павловны крик, поди, попроси Савелия Никандрыча сюда. Нет, — говорил Сапега, но в это время снова раздался крик,
и он опять упал на диван
и зажал
уши. Ничего
не понимавший камердинер
не трогался с места.
И Веретьев громко свистнул. Заяц тотчас присел,
повел ушами, поджал передние лапки, выпрямился, пожевал, пожевал, понюхал воздух
и опять пожевал. Веретьев проворно сел на корточки, наподобие зайца,
и стал водить носом, нюхать
и жевать, как он. Заяц провел раза два лапками по мордочке, встряхнулся — они, должно быть, были мокры от росы, — уставил
уши и покатил дальше. Веретьев потер себя руками по щекам
и также встряхнулся… Марья Павловна
не выдержала
и засмеялась.
Те люди, которые однажды, растроганные общей чистой радостью
и умиленные светом грядущего братства, шли по улицам с пением, под символами завоеванной свободы, — те же самые люди шли теперь убивать,
и шли
не потому, что им было приказано,
и не потому, что они питали вражду против евреев, с которыми часто
вели тесную дружбу,
и даже
не из-за корысти, которая была сомнительна, а потому, что грязный, хитрый дьявол, живущий в каждом человеке, шептал им на
ухо: «Идите.
Узнав от Коврина, что
не только роман наладился, но что даже будет свадьба, Егор Семеныч долго ходил из угла в угол, стараясь скрыть волнение. Руки у него стали трястись, шея надулась
и побагровела, он
велел заложить беговые дрожки
и уехал куда-то. Таня, видевшая, как он хлестнул по лошади
и как глубоко, почти на
уши, надвинул фуражку, поняла его настроение, заперлась у себя
и проплакала весь день.
Это было вполне достоверно потому, что один из двух орловских аптекарей как потерял свой безоар, так сейчас же на дороге у него стали
уши желтеть, око одно ему против другого убавилось,
и он стал дрожать
и хоша желал вспотеть
и для того
велел себе дома к подошвам каленый кирпич приложить, однако
не вспотел, а в сухой рубахе умер.
Нашел чем тращать: „По чарке водки дам!“ А я вот своим солдатушкам три дня лопать ничего
не дам,
и они тебя, распротакого-то сына, со всем твоим войском живьем сожрут
и назад
не вернут, так ты без
вести и пропадешь, собачья образина, свиное твое
ухо!..» Как услышал эти слова турецкий салтан, сильно он, братцы мои, в ту пору испужался
и сейчас подался на замиренье.
Он показался ей чудаком, трусом, который только
и заботится о себе, боится простудить ноги
и уши в жаркую погоду, беспокоится о своем здоровье, когда сам здоров, как бык, который любит только себя, а других
и любить
не может, который
не мог забыть о своих калошах
и хлопчатой бумаге, в первый раз
ведя за руку девушку, повидимому им страстно любимую (Наташа догадалась уже, что Шатов влюблен в нее).
Спятил я свою тройку, взял топор в руки, подхожу к серому. «Иди, говорю, с дороги — убью!»
Повел он
ухом одним.
Не иду, мол. Ах ты! Потемнело у меня в глазах, волосы под шапкой так
и встают… Размахнулся изо всей силы, бряк его по лбу… Скричал он легонько, да
и свалился, протянул ноги… Взял я его за ноги, сволок к хозяину
и положил рядом, обок дороги. Лежите!..
А так как это решение неправильно, то он ему
не подчинится
и не поведет даже
ухом,
не двинет ногою.
Он уже их
вел, а я подошел к одному
и говорю на
ухо: «Мне, говорю, все равно, идите хочь куда хотите, а как вы люди в здешних местах неизвестные
и мне вас ужасно жалко, то я вам скажу, чтобы вы лучше за этим человеком
не ходили, потому что у них в гостинице на прошлой неделе богомольцу одному подсыпали порошку
и обокрали».
Заяц-русак жил зимою подле деревни. Когда пришла ночь, он поднял одно
ухо, послушал; потом поднял другое,
поводил усами, понюхал
и сел на задние лапы. Потом он прыгнул раз-другой по глубокому снегу
и опять сел на задние лапы
и стал оглядываться. Со всех сторон ничего
не было видно, кроме снега. Снег лежал волнами
и блестел, как сахар. Над головой зайца стоял морозный пар,
и сквозь этот пар виднелись большие яркие звезды.
— Ох, чадо, чадо! Что мне с тобой делать-то? — вздохнул беглый поп, покачивая головой
и умильно глядя на Федора Меркулыча. — Началить тебя —
не послушаешь, усовестить —
ухом не поведешь, от Писания святых отец сказать тебе — слушать
не захочешь, плюнешь да прочь пойдешь… Что мне с тобой делать-то, старче Божий?
Хан распорядился живо — одного астраханца
велел повесить, другому нос
и уши окорнать, а меня помиловал, дай Бог ему здоровья, портить человека рослого
не захотел, а выше меня у него никого
не было.
Кардинал X. говорит на всех европейских языках
и, из уважения к звездному флагу
и миллиардам, наш разговор
вел по-английски. Начался разговор с того, что его преосвященство поздравил Меня с приобретением виллы Орсини, во всех подробностях за двести лет рассказал Мне историю Моего жилища. Это было неожиданно, очень длинно, местами
не совсем понятно
и заставило Меня, как истинного американского осла, уныло хлопать
ушами… но зато Я хорошо рассмотрел Моего важного
и слишком ученого посетителя.
Зять любит взять… известно, знает, шельма, свой интерес
и ухом своим свиным
не ведет…
— Ну, смотри, Фелицата, — так звали приживалку, принесшую
весть о сватовстве Глеба Алексеевича Салтыкова за Дашутку-звереныша, — если ты соврала
и такой несуразный поклеп взвела на моего Глебушку,
не видать тебе моего дома как
ушей своих, в три шеи
велю гнать тебя
не только от ворот моих, но даже с площади. А на глаза мне
и не думай после этого показываться, на конюшне запорю, хотя это у меня
и не в обычае.
Если он
и думал иногда о сыне, так это для того только, чтобы
не допустить
вести об его плебейском существовании до
ушей императора
и придворных.
Не хотели тревожить Илью Максимовича, но чуткое
ухо его слышало прибытие гостей. Накрывшись малиновым штофным одеялом, он
велел позвать к себе Прасковью Михайловну. Это был старик лет семидесяти пяти, мощно построенный. Только недавно стал он поддаваться немочам
и вдруг свалился в постель. Как дитя, обрадовался он приезду любимой невестки,
не дал он руки своей, к которой она хотела было приложиться, нежно обнял ее
и осыпал ласками мать
и сына.
Вскочив, он
не тотчас же поскакал, а
повел ушами, прислушиваясь к крику
и топоту, раздавшемуся вдруг со всех сторон.
И так трудно было представить, что это его сторож
вел за
ухо, что Настя
не поверила
и не засмеялась, хотя сам о.